2 Песня первая

Онлайн чтение книги Пленник железной горы
2 Песня первая

Смотри, будь примером людям во всем,

Будь прямым, как стрела

О трех остриях!

Будь прославленным, смелым бойцом,

Как острога о восьми остриях…

«Нюргун Боотур Стремительный»

1. Хороший стрелок – сердитый стрелок

– В колоду неинтересно.

Кустур опустил лук и почесал кончик носа. Он всегда так делает, когда думает. Или когда не знает, чего хочет. А случается, просто так чешет.

– Давай подальше отойдем, – предложил я. – Только стрелы сначала вытащим.

– Ну-у, давай…

Со стрелами пришлось повозиться: засели, гады, хоть зубами тяни. Кустур достал ножик, принялся расковыривать сухое дерево.

– Хорошие наконечники! Если они в деревяшку так входят…

– А то! – воспрял Кустур. – С такими хоть на волка, хоть на рысь…

– Отец не заругается?

Отец Кустура – кузнец. Нам вообще-то железные наконечники на стрелы ставить нельзя. Железные – для взрослых боотуров[3]Боотур – богатырь. В другом значении – специально обученный воин-профессионал, дружинник. и охотников. Но когда Кустур разжал ладонь, и на ней звякнула-блеснула целая дюжина – смотри, чего принес! – разве ж можно было отказаться?

– Не заругается, – рот Кустура расползся в улыбке до ушей. Того и гляди, щеки треснут. – Ты мне верь, я честный-пречестный.

– Он что, разрешил?!

– Разрешил, да не он! Я их сам отлил! И заточил.

Похоже, не врет. Вон, от гордости чуть не лопается. Ну и правильно! Если сам сделал – есть, чем гордиться.

– Здо́рово!

– Нож видишь? Тоже сам ковал.

Нож, честно говоря, у Кустура дрянь дрянью. Зато своими руками кованый! Отец его третий год учит. Вырастет – тоже кузнецом станет. Старики рассказывали, отец Кустура – кузнец в восьмом колене. А Кустур будет – в девятом. В девятом колене можно великим мастером стать, каких и земля не знала, и небеса не видывали. С другой стороны, род – родом, колено – коленом, а учиться все равно надо. Еще как! Всех чему-то учат, кроме меня. Ты, Юрюнчик, сын Сиэр-тойона! Тебе, Юрюнчику, отроду все дано. Не надо тебе ничему учиться! Вот съездишь в Кузню, солнце наше, все узнаешь-сумеешь…

Я им что, наконечник? Ножик?!

– Давай с того пригорка?

– Далеко-о… А, ладно, давай!

Я оттянул тетиву до самого уха. С презрительным фырчаньем стрела вспорола листву и исчезла в зарослях орешника. На целых два кулака выше! Ну вот, теперь стрелу искать…

– Кырык[4]Победный выкрик. Аналог «ура!» в военной обстановке.!

Кустур победно вскинул лук над головой: его стрела глубоко вонзилась в верхний край искромсанной колоды. Вот вам и «отроду»! Вот вам и «дано»! Вот вам и сын Сиэр-тойона, которому учиться – зря время тратить…

Позорище косорукое! Слепыш землеройный!

Я давно заметил: если сержусь, все начинает получаться. Сердиться лучше на кого-нибудь. Еще лучше – с оружием в руках. Жаль, на Кустура злиться не за что, а больше рядом никого нет. Остается ругать самого себя. Тоже помогает, но не так хорошо. Вот, уже лучше: попал. Правда, в самый краешек…

– Кырык! Кырык! Смерть тебе, подлый адьярай!

Говорят, у злобных выходцев из Нижнего мира рожи на пеньки похожи. Если так, тогда да: колода – в точности башка адьярая. И вся стрелами утыкана. Кустур молодец: ни разу не промазал.

– Ворона!

– Где?

– Вон…

– Ага, вижу.

У Кустура стрелы кончились. Пока будет за ними бегать, ворона улетит. А у меня одна осталась.

– Далеко, не попадешь.

– А я и не собирался! Зря птиц бить Бай-Баянай не велит.

– Ха! Станет Бай-Баянай ворон считать! Других забот у Хозяина Охоты нет! Если стрелять не собирался, чего лук поднял?

И правда, чего это я? Даже не заметил, как стрелу на тетиву наложил. Далеко, прав Кустур. Промажу. Я и в колоду-то не очень, а тут… Добить бы до осины, где ворона сидит – уже подвиг!

– Ну, поднял. А потом про Бай-Баяная вспомнил.

– Ври больше!

– Это я вру?!

– Сам знаешь: не попадешь! Вот и приплел Хозяина Охоты.

Жарко. Уши – раскаленные головешки. Щеки – груды рдеющих угольев. Со мной всегда так. Если совру, краснею хуже девчонки, и в жар бросает. А уж если уличат во лжи, тогда совсем – костром горю, ярким пламенем. Меня один раз водой окатили: остынь, дурачина! В шутку, значит. Я не обиделся, смеялся вместе со всеми. Нет, честно, не обиделся! Ну, может, чуть-чуть… Не умею, не умею я врать!

– Дай стрелу, а? Я не промажу!

Ворона каркнула с презрением. И еще каркнула. И еще. Ее карканье сожрало все звуки. Журчанье ручья, шелест листьев, щебет других пичуг – все-все, без остаточка. Пошло гулять эхо над аласом[5]Алас – луг или поле, окруженные лесистыми горами; долина, окруженная лесом.: от темной стены сосен за ручьем до крайних юрт на взгорке. Кар-кар-кар! Известное дело, воро́ны беду приносят. Сейчас ка-ак накаркает!

– Юрюн, дай стрелу! Ты все равно промажешь…

Я промажу?!

В глаз угодила соринка. Я моргнул, соринка исчезла, а ворона вдруг оказалась близко-близко. Хоть пальцем в нее тыкай! Вся нахохленная, будто мерзнет: перья встопорщены, глаз косит со злобой. Птица переступила с лапы на лапу, и черная бусина глаза уставилась прямо на меня. Клюв начал медленно раскрываться… Беду пророчить вздумала? Не успеешь, горевестница!

Плохая ворона. Плохая ворона.

Очень плохая ворона.

– Юрюн…

Возле уха мягко прошелестела тетива. Стрела ушла в полет. Будто что-то почувствовав, ворона заполошно взмахнула крыльями, спеша сняться с ветки. Но я знал: я не промахнулся.

Знал, и всё.

2. У меня лук взрослый

– Ну ты даешь! Прямо в глаз!

Кустур все продолжал восторгаться, никак не мог успокоиться. Приятно, когда тебя хвалят! И стыдно чуть-чуть. Кустур сегодня тоже хорошо стрелял.

– Ты бы и сам попал. Просто у тебя стрелы кончились.

– Ну… Наверное.

– Точно говорю, попал бы.

– Только не в глаз! Так один Дюлустан-боотур умеет!

– Еще Манчары-охотник.

– Да, Манчары может. Манчары, Дюлустан и ты!

Ворону я закопал под осиной. Не в суп же ее класть? Хотя Кустур ругался, кричал: в суп, в суп! Гляди, мол, какая жирная! Его мама из ворон такую вкуснятину готовит: пальчики оближешь! Мучицы туда, дикого лучка, маслица топленого… Цыц, велел я. Кто убил, тот и закопал. Кустур бухтел, злобился, а я попросил прощения у вороньего духа: пусть не сердится на меня. И у Бай-Баяная, Хозяина Охоты, попросил. Верных слов я не знал – меня ведь ничему не учат! – но сказал от души. Сестра говорит: слова – не главное. Главное – голос сердца. Голос сердца любой дух услышит. Потом я вымыл стрелу и руки в ручье, ниже того места, где женщины воду берут. Вроде, ничего не забыл.

Пока мы собирали стрелы, Кустур чесал нос без перерыва. Думал о чем-то, морщил лоб. Губы кусал, аж до крови.

– У тебя лук взрослый, – выдал он наконец.

– Ну да, взрослый…

До двенадцати весен взрослые луки нам запретны. И железные наконечники на стрелы. И еще много чего. Что кому положено, а что нет, я хорошо знаю, пусть меня и не учат. Будешь тут знать, если твой отец – Сиэр-тойон, Закон-Владыка!

– Охотничий у тебя лук. Настоящий.

– Ну да.

– Как у Манчары.

– Ну да.

Надоело мне нудакать. Повернулся я к Кустуру:

– И что?

Табунщик Ивачан мне сперва детский лук смастерил – он всем мальчишкам луки делает. Он смастерил, а я сломал. Разозлился, что мажу все время, натянул со всей дури… Тетиву порвал. Ивачан головой покачал и двойную мне поставил, крученую. Из сырой бычьей кожи. Я через пару дней опять рассердился – лук треснул. Тогда Манчары мне настоящий сделал, охотничий, как у него самого. Из лиственницы и березы, а рога костяные. Ну, не совсем костяные, с дощечками-держаками.

Я думал, меня ругать будут. Нет, никто не ругал, ни за тетиву, ни за лук. Старший брат Мюльдюн-бёгё[6]Бёгё – силач. В другом значении – воин-профессионал, происходящий из воинского рода. объяснил: это я расширяюсь . Сила боотурская во мне просыпается – врожденная, семейная. Мол, так и должно быть. За что ругать? Вот съезжу в Кузню, обзаведусь доспехом-оружием, войду в полную силу, стану настоящим боотуром – и все у меня наладится. Если и буду рвать-ломать, так только нужное, правильное. Врагов, например. А пока…

– Вот ты и попал!

– Потому что у меня лук охотничий?

– Ага!

Ага, на лбу рога! Кто только что сам говорил: всего двое могут? Дюлустан-боотур и Манчары-охотник?! Луки-то хорошие у многих, а воро́ну в глаз, да с пригорка…

Хотел я сказать это Кустуру, посмотрел на него – и прикусил язык. Он же не виноват, что у него отец – кузнец Тимир, а у меня – Сиэр-тойон. Я-то уже понял: я когда моргнул – разозлился. Значит, расширился . Как в песне поется: «Пусть расширится твоя голова! Пусть будет стремительным твой полет!» Кустур так не умеет. У него голова если расширится, сразу же лопнет. И никто в нашем улусе[7]Улус – люди, народ, племя. В данном случае – поселок, стойбище. не умеет. Только моя семья. Ну, еще другие, вроде нас – айыы.

Есть люди, а есть айыы. Обычное дело.

– Пузо скулит, – вздохнул Кустур. – Пожевать бы чего, а?

– Беги домой, жуй!

– Рано еще. Мать заругается.

Он скорчил потешную рожу, затянул высоким женским голосом:

– Вот вся семья за стол сядет, тогда и приходи, проглот!

– Пошли ко мне! Моя не заругается.

– Врешь!

– Да ну тебя! У нее всегда сливки свежие есть…

– Сливки? – Кустур оживился. – Взбитые?

– Ну!

– С мукой?

– Ну!

– С брусничкой?

– С малинкой! С шикшей! Со всем на свете!

– А точно не заругается?

– Точно!

– Тогда пошли! Побежали!

И мы пошли. Мы побежали – наперегонки. В итоге вышла ничья: оба запыхались и снова перешли на шаг. «Из такого лука конечно!.. Из такого лука и горбун попадет, и калека… – бормотал по дороге Кустур. – И безрукий попадет…» Сам себя убеждал, что ли? Я молчал. Ну да, завидует. Что же мне теперь, нарочно промахиваться, чтоб он не завидовал? Вот вернусь из Кузни, привезу настоящий боевой лук, а этот Кустуру подарю. Точно, подарю!

Пусть радуется!

Мы поприветствовали табунщика Ивачана. Теперь нескоро его увидим: завтра ему гнать лошадей в предгорья, там трава сочнее. Миновали обширное утоптанное поле-тюсюльгэ, где собираются на празднества и сходы. Обогнули две дюжины юрт – нарядных, обмазанных свежей белой глиной – и выбрались к нашему дому.

К дому Сиэр-тойона, моего отца.

– Все потому, что у тебя лук охотничий, – сказал Кустур. Он снова улыбался: не умел долго сердиться. – А еще потому, что у тебя отец – бог.

3. Дом без равных

– Ну, бог. И что теперь?

Я разозлился на Кустура. Зачем повторять то, что все и так знают? Кустур открыл рот, подумал немного – и закрыл. Не нашелся, что ответить. Наверное, нос почесать забыл. Я полюбовался его растерянностью, и вся злость прошла.

– Пошли! Ты же есть хотел!

– Ничего теперь, – с опозданием откликнулся он.

– Идем, говорю!

– Я лучше тут постою…

Он стоял и глазел на наш дом, будто видел его впервые. Вот так всегда! По десять раз на дню мимо ходят, ездят, бегут, ковыляют – и хоть бы хны. Мазнут взглядом и дальше топают, по своим делам. А стоит кому во двор зайти – хоть мальчишке, хоть взрослому – встанут столбом и глазеют, пока не окликнешь.

Наш дом в улусе один такой. У всех – юрты: бревна, жерди, прутья – каркас. Все это глиной замазывают, с сенной трухой и коровьим навозом. На зиму дерном утепляют. По весне – белой глиной кроют, для красоты. Внутри – камелек, лавки, котлы-посуда. Занавески для женской половины. Улус у нас дружный, если стройка, все соседи на подмогу спешат. Два-три дня – и готова новая юрта. Пожалуйте справлять новоселье!

А у нас – дом. Комнат внутри – тьма тьмущая! Заблудиться можно. Говорят, девяносто сажен в длину. Я не мерял, но согласен. Опорные столбы – из лиственницы, самой лучшей. В наших лесах эти лиственницы не растут. Небось, издалека привезли, с Верхнего Неба. Снаружи дом на солнце так и сияет – глазам больно. Дедушка Сэркен Сэсен приезжал, на сходе пел:

Силою исполинов-творцов

Сотворенно построен был

Тринадцатистенный дом

Из цельного серебра,

Полный всяческого добра;

Сверкая кровлею золотой,

На девяносто сажен в длину

Раскинулся этот дом;

Девяносто окон больших

Прорублено в доме том,

Равного которому нет…

Я думал, он про наш дом поет. Все верно описал: и стены из серебра, и крыша золотая, и всяческое добро. У нас в доме много всякого-разного, ни у кого больше нет. Стен, правда, не тринадцать, но это ерунда. А оказалось, он про дом Первых Людей поет, в Среднем мире. Ну, и что тогда значит: «равного которому нет»? А наш дом?

Мне даже обидно стало!

Много позже я узнал, что таких домов не один и не два. Они и впрямь похожи друг на друга, как капли воды. Типовые, объяснила сестра. Она у меня шаманка-удаганка, все что хочешь, объяснит. Дедушка Сэркен и про нее пел: «Заклинательница восьми небес, врачевательница девяти небес…» А чудо-лиственница, что пошла на столбы – никакая не лиственница. Это вообще не дерево. И камень, из которого порог сложен – не камень. И золото-серебро… Стоп! Золото-серебро – это да, золото и серебро. Но только сверху, тонким слоем. Для красоты и солидности. На деле же под золотом и серебром – совсем другой металл. И добро б только металл! Тринадцать разных слоев – не зря дедушка Сэркен «тринадцать стен» помянул. Зачем столько – мне сестра тоже объяснила. Я вроде бы понял, но это очень сложно. И долго рассказывать. Короче, чтобы каждый сразу видел: здесь живут солнечные айыы! Чтобы проникался уважением, а еще лучше, благоговением. Они и проникались, в точности как Кустур: таращились, будто суслики на курганчиках.

– Кустур, отомри!

Я тряхнул приятеля за плечо и чуточку перестарался. Кустур отмер, охнул, заморгал, будто спросонья.

– Пошли в дом, говорю! Есть будем.

– Не-а…

– Я тебе обещал!

– Не, Юрюн, я лучше тут подожду. Во дворе. Ты мне сюда еду вынеси, хорошо? А то солнечная Нуралдин-хотун заругается!

– Я же сказал: не заругается!

– За еду – нет. А за то, что я в дом суюсь – еще как!

Прав Кустур. Совсем из головы вылетело: мама не любит, когда к нам люди из улуса заходят. В смысле, обычные люди, не айыы. Кроме слуг, понятное дело. Ну, или тех, кого отец пригласил. Но он редко кого-то приглашает. Мы всех любим, говорит мама, но снаружи. А мне звать гостей не положено. Может, после Кузни…

– Ладно, жди здесь. Я быстро!

– Сливок вынеси! – ударило в спину.

– Вынесу!

Порог у нас высокий, дверь – тяжеленная, кованая. Если кто чужой сунется – с места не сдвинет, будь он хоть трижды боотур! Начни адьярай ломиться, башку расшибет. А я ее одним пальцем открываю. Думаете, я такой сильный? Нет, это просто наш дом.

Дом меня знает.

4. Отец суров, но это отец

– Папа, ты занят?

Отец не ответил. Закинув ноги на перила, он сидел на задней, особенной веранде дома, где кроме него не разрешалось сидеть никому – только если папа дозволит! – и смотрел на горы. Сколько себя помню, он всегда смотрел на горы. В любую погоду. Далекие синие хребты – Сиэр-тойон мог любоваться ими бесконечно. Открытые взору в солнечные дни, затянутые дымкой по утрам, утонувшие в дожде, пурге, тумане, набросившие на плечи искристую снежную порошу – горы, горы, горы. Словно там, за ними, крылось счастье – желанное, недостижимое.

– Ты занят?

Думаете, я сразу на кухню побежал? За сливками? Нет, я сперва к папе. Кустур подождет, ничего. Не помрет же он с голоду, правда? А я знаете сколько ждал, пока папа на веранду выйдет? Иначе мне его не поймать, чтобы с глазу на глаз. Сплю я плохо, вот что. Пакость разная снится, и всё про меня. Ну да, боюсь. Беспокоюсь. Стыдно признаться, по три раза за ночь по нужде бегаю – вот как переживаю, словно маленький. Загрохочет где – бац, душа в пятки. Это, наверное, Мюльдюн вернулся, сейчас скажет: «Одевайся, пора…»

– Если ты занят, я…

Ну конечно, он не был занят. Когда Закон-Владыка бывал занят, это слышал весь дом. Я спрашивал так, для приличия. Отец пошевелился, плотнее укутал ноги дохой из темного, почти черного соболя. Доху подарила ему мама на день рождения. Отец всегда мерз, даже в лютую, по моему мнению, жару. Мерз он странно: снизу. Носил ровдужные[8]Ровдуга – хорошо выделанная оленья или лосиная шкура. штаны на подкладке, набрюшник из седого бобра, кожаные ноговицы, поверх – суконные чулки, и все равно при первой же возможности мой любимый папа устраивал ногам парную.

Торс и плечи у отца были равнодушны к морозу и сырости. А шапку он снимал и клал рядом. Когда-то я пошутил на этот счет – не помню, как именно, но неудачно – получил от мамы такую таску, какой сроду не огребал, и завязал с шутками в папин адрес.

Протянув руку, отец взял чорон – его личный резной кубок для кумыса – не торопясь сделал пару глотков, вернул чорон на столик и благодушно ответил:

– Рад тебя видеть, Юрюн.

Меня он не видел, продолжая созерцать горы. Но я привык. Благодушие отца, его расслабленность, его лавка со спинкой в виде – да-да, вы поняли! – горного хребта, его чорон, его бурдюк с кумысом, который мама время от времени меняла на полный, его одежда – об ином отце я и не мечтал. Поведение, которое иные сочли бы равнодушием – меня все устраивало.

Сейчас, много лет спустя, я задумываюсь: почему? Как же так? Ведь была тысяча поводов обидеться насмерть. И отвечаю сам себе: любовь. Я любил отца такого, какой он есть, вот и вся разгадка.

– К тебе можно?

– Можно.

Я примостился на крохотной лавчонке, стоявшей невесть зачем под боком у отца. Долил из бурдюка в чорон – отцу нравилось, когда за ним ухаживают. Полюбовался пенной шапкой, вдохнул резкий запах кумыса. Нести новый бурдюк было рано.

– Я скоро поеду в Кузню. Да, папа?

– Скоро, – согласился отец.

– С Мюльдюном?

– С Мюльдюном.

– А скоро – это когда?

– Когда Мюльдюн соберется.

– А когда он соберется?

– Когда сочтет нужным.

– А когда он сочтет нужным?

– Когда соберется.

В речи отца не было и тени раздражения. Голос его, теплый и бархатистый, обволакивал меня, как одеяло. Хотелось спать. Я чуть-чуть разозлился на самого себя, и сон отбежал прочь.

– Может, завтра? Да, папа?

– Может, завтра.

– А может, послезавтра?

– Может, и так.

– А ты можешь призвать его в улус?

– Могу.

– А ты можешь велеть ему ехать завтра?

– Могу, но не стану этого делать.

– Почему?

– Потому что вы поедете, когда Мюльдюн соберется.

Разговор зашел в тупик. Обычное дело, если вы разговариваете с моим отцом. Ладно, зайдем с другого бока. Тем паче, другой бок интересовал меня гораздо больше сроков отъезда. Я просто бесился из-за него. Руки тряслись, честное слово.

– А мне в Кузне будут доспех подбирать?

– Не будут.

– Почему? Все говорят, что будут!

Я едва не расплакался. Сиэр-тойон не врал никому и никогда, а уж родному сыну и подавно…

– Не будут, а будет, – отец погрузил усы в кумысную пену. – Будет подбирать. Доспех тебе будет подбирать Кытай Бахсы, хозяин Кузни. В этом деле ему нет помощников.

– И оружие?

– И оружие.

Думаете, я успокоился? Я только подошел к главному.

– А это больно?

– Может, и больно.

– А может, и не больно?

– Может, и не больно.

– Так больно или не больно?!

– Как получится.

Думаю, теперь вы отлично знакомы с моим папой.

– Кустур сказал, что меня в шлем колотушкой забьют.

– Не забьют.

– Точно? Это хорошо.

– Ты сам подумай, – отец устроился поудобнее, хотя казалось, что удобней некуда. – Ты вон какой большой. Как тебя целиком в шлем забить? Ты же не гвоздь? Правильно говорить так: шлем колотушкой насадят на мою голову. Запомнил? Насадят на голову, а не забьют.

Хоть бы улыбнулся, что ли? Я бы тогда знал, что он шутит.

– Ну, насадят. А потом велят: «Да расширится твоя голова!»

– С какой целью? – заинтересовался отец.

– Если шлем лопнет, станут новый подбирать. В смысле, станет.

Совсем я запутался с этим кузнецом.

– А если не лопнет?

– Значит, подобрали. Ищем дальше: кольчуга, панцирь-куях…

– И всякий раз колотушкой? В кольчугу, в панцирь?

– Ну да!

– Так говорит Кустур?

– Ну да!

– Значит, так и будет. Кустур знает, что говорит.

– А ты что скажешь, папа?

– Ничего. Я никогда не был в Кузне. Никогда не подбирал себе доспеха. Откуда мне знать?

– И Мюльдюн тебе не рассказывал? Он-то в Кузне бывал!

– Нет, не рассказывал. Зачем?

Действительно, зачем? Мюльдюн не из говорливых. Вот по шее надавать, это он запросто.

– Папа, ты…

И тут он вскочил. Сто раз видел, как он вскакивает, забыв обо мне, маме, кумысе, горах, мирах – обо всем на свете. Доха в одну сторону – кэр-буу! Лавка в другую – уо-уо! Столик с кубком – алатан-улатан! «Ох! – жаловалась мама в таких случаях. – Отлетели, оторвались девять журавлиных голов!» Кумыс разлился, потек по струганым доскам. Бурдюк – бряк мне на коленки! Затычка выпала, я изгваздался по самые уши.

– Что?! – заорал мой папа дурным голосом. – Глупости! Чушь собачья! Изобличение вора бывает трех видов…

Это он не мне. Трудно привыкнуть к папиным внезапностям, а дальше ничего, полегче. Главное, сидеть тихо, помалкивать. Когда Сиэр-тойон откликается на чьи-то взывания, ему не до вас. Он учит, наставляет, решает споры. А что вы думали? Закон-Владыка, понимать надо!

– …с чужого слова по приметам украденного, своими силами по следам угона – и через много лет без явных доказательств, по доносительству соседа. В первом случае изобличенный вор покрывает убытки владельцу, во втором – подлежит публичному наказанию…

Кулаком по перилам – хрясь!

– …в третьем – признается вором без покрытия убытков и наказания. Доносителя же… Молчать! Не перебивать! Доносителя порицать не велено, и нареканий ему делать не положено. Что значит «почему»? Ибо есть в таких доносителях великая польза общественная… Великая общественная! Усвоили?

Кажется, там усвоили. Где там? Ну где-где… Где взывали.

Я однажды спросил у мамы: как же так? Когда папа срывается с места, я пугаюсь, а не расширяюсь! Пугаешься, вместо мамы растолковал Мюльдюн, случившийся рядом. Расширяемся мы, когда злимся. Соперничаем. Схватываемся. А отцу ты не соперник и не поединщик. Вот если бы ты отцу ночью, когда он спит, рогатину под ребра… И замолчал. Так я и не понял, что Мюльдюн имел в виду.

– Я суров, – сказал отец.

И вернулся на лавку. Ну, почти вернулся. Посмотрел с укором на меня: где лавка? Я поднял, обмахнул рукавом, пододвинул. Отец сел и уставился на горы. Чувствовалось, что он очень устал. Я же стал прибираться: бурдюк, затычка, чорон. К счастью, кубок не треснул. Доха – папе на колени. Укутать потеплее, подоткнуть с краев. Папа забросил ноги на перила – значит, укутать и подоткнуть снова. Налить в чорон остатки кумыса. Помалкивать, не шуршать.

– Я суров, – повторил отец, успокаиваясь. – Я суров, но это я.

Он всегда так говорил после увещеваний.

Сейчас, много лет спустя, когда все рухнуло и восстало вновь, и кто-то умер, а кто-то – нет, я понимаю, что отец был прав. Я, Юрюн Уолан, Белый Юноша, названный в честь своего дяди Юрюна Ар-тойона, Белого Владыки, уже давно не юноша, а если и белый, то речь идет о цвете волос. Что знал я про Кузню? Про кузнеца Кытая? Ну, железный дом на ледяном кургане. Наковальня размером с быка, горн – с кобылу. Черен молота – старая коновязь. Молот гремит, клещи визжат, напильник скрежещет. А что? Все так говорили. Никто не видел, но болтали наперебой. Мюльдюн видел, но молчал. Папа не видел и тоже молчал. Обычай требовал, чтобы такие, как я – боотуры по рождению, не по воспитанию – ехали в Кузню, не догадываясь, что их ждет, кто их ждет. Значит, Сиэр-тойон – Закон-Владыка, Обычай-Батюшка – вел себя по отношению к сыну не только сурово, мучая мальчишку неизвестностью, но и справедливо.

Выясни я, что меня ждет на самом деле, и отец, пожалуй, запретил бы мне эту поездку. Мои слишком любопытные сверстники, удовлетворив свое любопытство заранее, не возвращались из Кузни домой. А что? Молот гремит, клещи визжат, напильник скрежещет.

Обычное дело.

5. Солнечная Нуралдин-хотун

– Мам, я поесть возьму! Себе и Кустуру.

На кухне мамы нет. Это пустяки, она меня всегда слышит – где бы ни была, хоть за восемь комнат. Сейчас придет. Я, если что, и сам все найду, но лучше спросить. Сын своего отца, я должен вести себя правильно. Все должны вести себя правильно. Тогда в мире все будет хорошо и радостно, как у нас в улусе. Вот адьяраи – они злые, глупые. Они законы нарушают, оттого и беды кругом. И у них, и вообще. У нас в улусе адьяраев нет, потому и бед никаких нет. В смысле, настоящих бед, больших. О них дедушка Сэркен поет: война, набег, буря-ураган.

Мы живем на юге Седьмого Неба. Здесь все слушаются моего отца. Поэтому у нас всё хорошо. Ну, по крайней мере, сколько я себя помню.

От очага-камелька шел ощутимый жар. На железной заслонке мигали разноцветные огоньки. За ней булькало, щелкало, шипело. Вкусно пахло вареным мясом. У меня забурчало в животе: оказывается, я тоже проголодался. На полках ровными рядами выстроились кубки, плошки, серебряные горшки и мисы. Еще два бокастых котелка-самовара. Один, правда, поломался, больше не варит. А второй ничего, работает.

Везде чистота и порядок: моя мама – самая лучшая хозяйка на Небесах! И вообще, на всей Осьмикрайней. Я, правда, кроме наших Небес, нигде не бывал, но иначе и быть не может! Ага, вот и сливки. А что у нас здесь?..

Мама не вошла – вплыла в кухню, как уточка по водной глади. Ох, она и ходит – залюбуешься! Спокойная, добрая, никогда никуда не торопится – и всегда всё успевает. Тихая, светлая радость; солнечная Нуралдин-хотун.

– Мам, я…

– Я слышала, Юрюнчик. Ты растешь, тебе нужно хорошо питаться. Я рада, что ты сам это понимаешь.

Ничего я не понимаю. Но зачем спорить с мамой? Может, я и правда понимаю – только не головой, а желудком.

– Да, мам. И Кустур тоже растет.

– Как раз горяченькое поспело.

– Кустуру тоже надо!

– Садись за стол.

Про Кустура мама слышала – она все отлично слышит. Просто не обратила внимания. Нет, вы не подумайте, ей еды не жалко. Для мамы главное – наша семья. Чтобы мы были сыты и ни в чем не нуждались. Чтобы у нас – у папы, у меня с Мюльдюном, у маленькой Айталын Куо – всё хорошо было. А то, что нас напрямую не касается, для нее значения не имеет. Оно словно мимо по реке проплывает. Глянула краем глаза – плывет, к примеру, коряга; отвернулась и забыла. Зато ты и подумать не успеешь о новых сапогах – хлоп, а они уже тут как тут: на волчьем меху, на двойной подошве, и точно по ноге.

Ну, вы уже поняли, какая у меня мама.

– Спасибо, мам! Я тебя люблю!

Мама и раньше-то светилась, а сейчас прямо расцвела. От ее улыбки сделалось тепло-тепло, и уголки рта сами к ушам поползли: улыбнуться в ответ.

– Я все съем! И горячее, и сливки… У тебя есть сливки?

Сливки я уже нашел. Но лишний раз спросить – маме приятно будет.

– Конечно, Юрюнчик. Кушай на здоровье. Сейчас на стол поставлю.

– Да, мам! Только на сандалы… На стол не надо, хорошо?

У нас, в смысле, у айыы, некоторые вещи иначе называют, чем в улусе. Сандалы у нас – стол, орон – ложе или кровать; чомпо – палица, а еще колотушка… Я иногда путаюсь: то так скажу, то эдак. Случается, оба слова вместе вылетают. Приятели удивлялись. Чагыл смеяться пробовал, но ему по шее и без меня дали. Ничего, привыкли.

– Почему не надо на стол, Юрюнчик?

– Меня Кустур во дворе ждет. Нам на двоих, мам.

– Я Элляя кликну, он на двор вынесет. А ты за стол садись.

Элляй – это наш слуга. Один из восьми.

– Не надо Элляя! Я сам отнесу.

– Зачем?

– Я тоже во дворе буду. Ты говорила: на свежем воздухе – полезней!

– Всё-то ты помнишь, – умилилась мама. – Ладно, поешь во дворе. Сливки бери, и кэйгэс печеный, и вот еще – с пылу с жару.

Внутри камелька звонко щелкнуло. Огоньки на заслонке погасли. Остался один, зеленый светлячок. Теплился, извещал: мясо готово. Заслонка поднялась, наружу выехал котел из легкого серебра. От него шел такой аромат, что я чуть слюной не захлебнулся. Да уж, мама – мастерица стряпать! Правда, когда на живом костре мясо варишь, в котле, или на углях запекаешь – оно тоже вкусно выходит. По-другому; и веселее, на костре-то.

– Осторожно, не обожгись.

– Ага!

– Вот, я тебе на поднос выставила. Я дверь открою, а то у тебя руки заняты. Ложки не забыл? Приятного аппетита, кушай на здоровье.

Того, что мама выдала мне одному – про Кустура она, разумеется, забыла – хватило бы четырех голодных табунщиков до смерти накормить. Мы с Кустуром не табунщики, мы сами все съели. Чуть не лопнули, а съели. Конинка молоденькая, с жирком, с лучком-чесночком, прямо с огня! Печеные корешки кэйгэса – и сливками, сливками запить, холодненькими! Чуп-чуп, уруй-туску! И куда в нас только влезло? Мы сидели, пыхтели, отдувались, и казались себе толстыми-претолстыми, как лесные дедуганы, нагулявшие жир к зиме. Вставать? – шевелиться не хотелось.

– Передай – ик! – солнечной Нуралдин-хотун… Ик! – нижайшую благодарность! Она – опора Трех – ик! – Трех Миров! Если что сковать-починить – ик-хыхык! – нужно…

Сказать Кустуру про испортившийся котелок-самовар? Да ну, глупости. Во-первых, всё равно не починит. И отец его не починит. Вот станет Кустур великим мастером в девятом колене – тогда, может быть… А во-вторых, родители о наших вещах, которые в доме, рассказывать не велят. Это чтоб не завидовали, я так думаю.

– Вот сам – ик! – и поблагодари.

– Меня не приглашали. А солнечная Нуралдин-хотун ко мне не выйдет…

– Хорошо, я передам…

– Юрюн! Кустур! Айда в кылыы[9]Игра, прыжки на одной ноге вдоль двенадцати меток. прыгать!

За оградой по-заячьи скакал Чагыл – то ли разминался для игры, то ли просто от нетерпения. Ну да, мы с Кустуром сейчас много напрыгаем! Все смеяться будут.

– Иди, мы догоним!

Миг – и Чагыла и след простыл. Догоним мы его, как же!

– Пошли?

Кустур был уже на ногах. И приплясывал бодрей бодрого, словно натощак.

– А тебе в кузню к отцу не надо?

Честно говоря, я бы поспал.

– Не-а! Отец для шамана Арамана секрет делает.

– Какой секрет?

– Не сказал. Меня погнал: мол, в кузне сегодня не появляйся. Тебе на секрет даже смотреть нельзя!

Кузня, подумал я. Скоро Кузня.

Вдоль хребта побежали мурашки: щекотно, сладко, страшно.

6. Иди сюда, сильный

Устраивать состязания на тюсюльгэ можно только по праздникам. Но мы нашли участок с краю, где трава была почти что не вытоптана: вроде еще и поле, а вроде уже и нет. Место ровное, подходящее. Старшие, помнится, головами качали, сомневались: разрешить или нет? Хотели у моего отца спросить, но раздумали: Сиэр-тойона по пустякам беспокоить – себе дороже. Теперь мы тут и прыгаем, и боремся, и вообще.

Когда мы с Кустуром притопали, кылыы уже шло вовсю. Чагыл брал разгон. У первой вешки-прутика он ловко оттолкнулся левой – Чагыл по ногам левша – и давай скакать кузнечиком! Седьмая, восьмая…

– Ча-гыл! Ча-гыл!

На двенадцатом прыжке Чагыл едва не улетел в небо и гулко впечатался в землю обеими пятками. Покачнулся, но устоял, победно вскинул руки:

– Кырык!

– Ча-гыл! Ча-гыл!

Распухший от гордости малыш Айан – ему доверили судить состязания – провел заостренной палкой черту на том месте, где стояли пятки Чагыла, и старательно затер предыдущую отметку: на три кулака ближе к последней вешке.

– Ни-кус! Ни-кус!

Никус смешной: на одной ноге скачет, а второй и обеими руками во все стороны машет. Ну вот, домахался: споткнулся. Хорошо, руки успел выставить, а то б носом землю вспахал! Хохоту было – до небес. До Верхних, Восьмых – сами-то мы на Седьмых живем.

– Ку-стур! Ку-стур!

За Кустура я громче всех кричал. И знаете? – помогло! Кустур на кулак дальше Чагыла допрыгнул. Зря я опасался – мол, опозоримся. Пошла впрок мамина кормежка!

– Ку-стур! Ку-стур!

А тут и моя очередь подоспела.

– Ю-рюн! Ю-рюн!

Пока разгонялся – еще ладно. А как прыгать начал… Еда-питье в кишках забултыхались: кэр-буу! Скачу дурным адьяраем – они, говорят, все одноногие – а в голове страх-ужас: «Расплещу! Ой, мамочки, расплещу ведь…»

– Ю-рюн! Ю-рюн!

Ф-фух! Доскакал! Не упал, и на том спасибо. Вроде, никто надо мной не смеется… А что это Айан у меня под ногами возится? Сопит, от усердия аж язык высунул.

– Юрюн как Кустур прыгнул! Палец-в-палец!

– Ничья!

– Ю-рюн!

– Ку-стур!

– Пе-ре-прыг! Пе-ре-прыг!

Что, опять?! Нет уж, дудки! Ничья – так ничья. Кустур тоже не хотел перепрыгивать – сразу видно. Ну, мы с ним обнялись, как братья, носами потерлись: ничья! Остальные поорали еще капельку – требовали перепрыга – и угомонились. Кто-то крикнул: «Хапсагай! Бороться давайте!» – и от нас отстали. Я и рад: бороться мне только со старшими разрешают. Старших с нами нет, Айан годами не вышел – короче, досталось мне судить.

Все равно, мол, без дела сижу.

Раньше хапсагай был для одних боотуров. Пока восемнадцать весен не стукнет – никакой борьбы, мал еще. Да и после восемнадцати не всякому дозволяли. Правда, мальчишки и тогда бороться лезли, сколько ни гоняй. Подсмотрят у взрослых приемчики – и ну друг дружку валять! Старики почесали в затылках, решили: пусть упражняются, молокососы! Хуже не будет. Говорят, мой отец лично разрешил. Теперь бороться с девяти весен можно. Но на праздниках – ни-ни! Смотри, кричи, хоть из кожи выпрыгни, а в круг не лезь.

Это у нас, на Небесах, понятное дело. А в Среднем мире до сих пор раньше восемнадцати бороться нельзя. Строго у них там! Хорошо, что мы на Небе живем. Интересно, а у адьяраев как? Им ведь закон не писан. Они, небось, в своих подземельях и борются не по правилам!

На праздниках борцов под покрывалами прячут – чтобы не знали заранее, кто с кем схватится. Народ с других улусов приезжает – поди-угадай, кто под покрывалом! Мы-то местные, мы своих с рожденья знаем: накрывай, не накрывай – без толку. У нас поединщик сразу в круг выходит – кто на меня?

…ловкач Испен увернулся, подставил Чагылу ногу. Тому, чтобы не упасть, пришлось оттолкнуться от земли ладонью.

– Раз!

Я поднял палец. Трижды коснулся ладонью земли – проиграл. Ну, это для нас такие правила, для мальчишек. У взрослых строже – один разок, один-разъединственный, и все, давай из круга. А так Чагыл еще поборется. Он нырнул Испену в ноги, Испен ухватил его сверху, поперек спины. Они долго мотали друг дружку из стороны в сторону, пытаясь перехватить поудобнее, свернуть противника набок и уронить. Наконец Испен вывернулся, отскочил назад, и Чагыл снова ткнулся ладонью в землю.

– Два!

Окрыленный успехом, Испен ринулся в атаку. Это он зря. Чагыл освободился из захвата, толкнул Испена плечом. Удар? Нет, сперва коснулся, потом толкнул, все по правилам! Испен потерял равновесие, и Чагыл подсек ему опорную ногу.

Испен со всего размаху на задницу сел.

– Чагыл!

Чистая победа, не придерешься.

– Ча-гыл! Ча-гыл!

Остаться в кругу Чагыл не захотел: решил передохнуть. Вышли бороться Никус с Кустуром, но тут все сразу ясно было – к удаганке не ходи. Кустур Никуса играючи через бедро бросил – сам даже не покачнулся. Против Кустура вышел Вилюй, он из нас самый большой и сильный. Зато Кустур жилистый, верткий. Они второй год спорят, кто из них лучший. Помню, целую зиму не разговаривали: дулись.

– Ви-люй! Ви-люй!

– Ку-стур! Ку-стур!

Сцепились. Расцепились. Снова сцепились. Кустур нырнул под локоть, скользнул вправо, влево. Пошел по кругу на полусогнутых, вздыбил лопатки по-звериному. Вилюй топтался в центре, следил, что да как. Поворачивался с ленцой, обманывал. Кустур – волк: налетел, укусил, отпрыгнул. Ждет момента, чтобы завалить добычу. Вилюй – медведь: норовит облапить, заломать. Пальцы на Кустуровых руках – клыки. Сомкнулись на чужом запястье, рванули. Нет, крепок медведь, не сдвинуть. Разжались клыки-пальцы, прянул волк прочь, а лесной дед за ним. Откуда и прыть взялась! Дотянулся, обхватил, да не так крепко, как хотел; вывернулся волк. Ступню Вилюю подбил, и сам на ногах не удержался.

Упали оба.

– Ви-люй!

– Ку-стур!

Кто первый земли коснулся – не разберешь. Плохой из меня судья! Кому победу отдавать? Похоже, никому. А эти двое по земле катаются, правила забыли: оседлать друг друга норовят. Рычат, кашляют, у Вилюя кровь из носу течет.

– Стойте! – кричу. – А ну, прекратили!

Не слышат.

– Вставайте! Ничья!

Оглохли, балбесы.

– Заново боритесь! Или другим место дайте!

– Другим? Место?

– Ага!

– Дело говоришь, человек-мужчина. Чего расселся?

А это уже меня зовут.

– Иди сюда, сильный. Покажи нам, слабым.

7. Сильные и слабые

Омогой – старший, мне с ним можно. На полторы головы меня выше, в плечах чуть не вдвое шире. Ему уже ого-го – двадцать весен стукнуло.

Я рядом с Омогоем – тьфу, и растереть.

Пока я топтался, не знал, что делать, Вилюй с Кустуром из круга на карачках умотали. Будто ветром их сдуло. Да что там мальчишки! Сам круг в стороны разбежался: шире, еще шире! Народу откуда-то взялось: тьма-тьмущая! Лететь борцу с размаху наземь – кому охота, чтоб его ненароком приложило? Поди угадай, куда приземлится! Места нам досталось с запасом: летай, не хочу.

Омогой разделся загодя. Стоял, усмехался, мышцами на груди играл. Ох, и грудь! Наковальня! На парне были красивые штаны из мягкой ровдуги: пепельно-серые, с красными узорами на бедрах. Мичие сшила, у них с Омогоем любовь. Скоро свадьба, жених калым в семью невесты отогнал. Калым с копытами: цок-цок, мы здесь. Ешьте нас, пасите, доите! Вон и Мичие, кстати: из-за коновязи выглядывает. Румянец, брови вразлет. Тоже красивая, куда там штанам…

Вот скажите, как так бывает: она – красавица, а он – злая собака! Всегда на меня сердится. Что я ему сделал? Бороться? – я ж не против! А злиться-то зачем? Или он тоже от злости сильнее становится? Нет, вряд ли, таким родиться надо…

Белый Владыка! Что я понимал, сопляк-дурачина, в мои детские годы? Зависть была для меня всего лишь словом. Если я и завидовал кому-то, я делал это по-ребячьи: ух ты, вот бы мне, ну и ладно, бежим дальше! В самых острых случаях помогало спасительное: не больно-то и хотелось! Я же не знал, как это больно, нестерпимо, мучительно больно, когда хочется – и не можется. Никогда, ни за что, ни при каких обстоятельствах. Мне еще только предстояло выяснить, что это за боль, взглянуть ей в глаза, назвать по имени. Ни разу я не пожелал лучшему бегуну сломать ногу, лучшему стрелку – окриветь на правый глаз, обладателю лучшей шапки – уронить ее в болото. Наслаждение бедой того, кто был лучше тебя, а стал хуже – сейчас я знаю, что оно слаще наслаждения от победы над равным и даже над превосходящим. Я встречал их, сладкоежек; просто Омогой был первым.

– Что копаешься, сильный?

И ничего я не копаюсь.

– Раздумал выходить?

И ничего я не раздумал.

– Ну же, шевелись!

Мимо смотрит, будто меня нет. Ну и я не стал на него смотреть. Что я, сердитого Омогоя не видел? Стянул сапоги, рубаху, стою в одних штанах. Только мои проще, чем у Омогоя, и белые. Мама говорит, мне белое к лицу. И к имени моему подходит. Я не возражаю: мне тоже нравится. Пачкается только быстро, белое-то…

– По каким правилам? – спросил я.

– По вашим, малышовым! – не преминул съязвить Омогой. – До трех раз, так ведь у вас?

Знает он прекрасно наши правила. Просто куражится.

– Это если ладонью земли коснулся. А если…

– Ладонью? Да хоть затылком, сильный! Три схватки.

– Ладно.

Омогой пригнулся, набычился – и пошел прямо на меня. «Ю-рюн!» – пискнул Айан, поперхнулся и умолк. А все остальные вообще молчали. Один Вилюй носом шморгал, кровь останавливал.

Я нырнул Омогою под руки, хотел выхватить ногу – ага, как же! Две могучих лапищи ухватили меня, сгребли, вознесли над кругом. Я вцепился в Омогоя, как клещ, но он меня все-таки от себя отодрал. И зашвырнул. Ну, я полетел – куда деваться? Когда падал – перекатился удачно, но все равно дух из меня вышибло. В глазах потемнело. В ушах – звон. Нет, не звон, это дедушка Сэркен Сэсен поет:

С криком, гиканьем богатыри,

Словно вздетые на рожон караси,

Навалясь друг на друга,

Бороться взялись,

Как древесные корни, руки сплетая,

Как быки лесные, мыча,

Принялись хребты друг другу ломать…

– Вставай, сильный!

Плохой Омогой. Плохой Омогой.

Очень плохой Омогой.

– Давай, сильный. Вторая схватка.

Я встал. Штаны затрещали.

– Да, – кивнул я.

Я сильный. Он сам сказал, что я сильный. А он – плохой. Он плохой, а я – хороший. Хороший и сильный. Хорошие всегда побеждают! А он плохой и тяжелый. Падай! Не хочет падать! За руки хватает, по ногам бьется. А вот уже и не тяжелый! Куда земля делась? Вот земля. Перед глазами. Омогой лежит. Я лежу. Штаны порвались.

Жалко штанов.

…всей давящей силой могучих рук,

Со стоном и ревом они

Принялись друг друга ломать,

Подымать,

Об землю бросать…

– Ничья! Вставай, сильный!

Встаю. Штаны! Штаны порвались! Плохой Омогой! Схватил, давит. Я сильный! Я тоже давлю. Вот тебе! Я большой, я сильный! Я тебе покажу! Я тебя… Кырык! Кырык!..

Уй-юююй!

Нас с Омогоем подхватило, понесло, расшвыряло в разные стороны. Правда, разные стороны – это не очень далеко. Я повис в воздухе, отчаянно болтая ногами. Упаду! Нет, не упаду. Нас держали, вернее, держал мой старший брат, Мюльдюн-бёгё. Поднял, сунул себе под мышки – меня под правую, Омогоя под левую. Висите, мол, пока в разум не придете. Ну, мы и висели. Тут трепыхайся, не трепыхайся – пустое дело. А я еще и без штанов. Свалились, рванина, лежат в кругу. Стыдно-то как! Словно ты уже вырос, по нужде встаешь, и вдруг ночью всю постель обмочил. Я раньше когда расширялся, вечно одежду рвал. Потом наловчился, а может, привык. Я расширяюсь, и одежда со мной вместе. Штаны, рубаха, шапка, сапоги. Случалось, и доха. Не всякий раз, конечно: вот и сейчас – были штаны, да сплыли. Мюльдюн обещал, после Кузни всё наладится. Надо подождать. Жду, значит, вишу у брата подмышкой.

Плохой Мюльдюн. Хороший Мюльдюн.

Очень хороший Мюльдюн.

Теперь вы знаете, почему моего старшего брата называют «бёгё» – силач. В сравнении с ним хоть я, хоть Омогой – щенки перед медведем.

– Усохни! – велел он мне.

И Омогою:

– Уймись!

Не дождавшись ответа, Мюльдюн хмуро зыркнул на меня, на Омогоя. Убедился, что мы больше не пытаемся вцепиться друг в друга – и аккуратно поставил обоих на землю. Эх, зря он вмешался! В третий раз я бы с Омогоем справился, нечего было нас разнимать!

…как быки лесные, мыча,

Принялись хребты друг другу ломать…

Понадобилось время, чтобы я узнал, понял, принял разумом и сердцем: Мюльдюн спасал не меня. Мы с Омогоем схватились в охапку, мы давили что есть мо́чи, даже не пытаясь бросить противника на землю. Тупая сила против тупой силы. А я всё расширялся. Я не мог, не умел иначе; я родился таким. Еще чуточку, и у Омогоя сломалась бы спина. Он терпел, не застонал ни разу – стыдно человеку-мужчине стонать, стыдно кричать, даже если его убивают!

Нет, брат спасал не брата. Кто ж мог знать, что случится дальше?

– Сильный, да? – спросил Омогой Мюльдюна.

А мне почудилось: он обращается ко мне.

– Сильный, – согласился Мюльдюн.

– А что брат твой?

– А что брат мой?

– Так ведь он, говорят, посильнее будет.

Это я, в смысле? Сильнее Мюльдюна?! Стану сильнее? После Кузни? Было бы здо́рово, но верилось с трудом. Юрюн-бёгё? Вряд ли, честное слово.

– Может, и так.

Мюльдюн словно каши в рот набрал. Я не сразу понял, что он говорит. Он вроде бы стал еще больше, хотя больше, казалось, некуда.

– А может, и не так?

Мюльдюн молчал. Смотрел на Омогоя исподлобья, губу кусал. Плохо смотрел, а молчал и того хуже. Мне даже страшно стало. Омогою бы заткнуться, но он не заткнулся. Помните, я говорил вам про зависть? Жуткое дело.

– Где брат твой, айыы?

– Замолчи, – попросил Мюльдюн.

В горле у него заклокотало. Там словно закипел котелок с похлебкой. Омогой слушал этот клёкот и улыбался. Так скалится волк, угодивший в ловушку, перед тем как отгрызть себе лапу.

– Вызволил бы его, а? С ним бы силой и померялся.

– Молчи, дурак!

– Это я дурак, бёгё? Мои братья на свободе…

Я хотел сказать, что меня ниоткуда вызволять не надо. И не успел: Мюльдюн сделался огромный, как гора. Я его впервые таким видел! Сколько раз просил: расширься по-настоящему, по-боотурски! Ну чего тебе стоит? Он хмурился, уходил. Бывало, подзатыльник давал. А теперь не ушел, остался – лучше бы ушел, или подзатыльник…

Неужели и я таким после Кузни стану?!

Я таращился на Мюльдюна, раскрыв рот – точь-в‑точь как Кустур на наш дом. И Омогой таращился. Ему бы бежать, а лучше ниц падать, умолять о прощении! Не важно, прав ты или виноват, если каждому известно: у боотуров сила и злость рука об руку ходят.

Храбрый был Омогой. Гордый был. Глупый.

– Дурак! – взревела гора.

И ударила лавиной.

Вот он, подзатыльник. Накаркал я сгоряча.

Этот хруст до сих пор стоит у меня в ушах. Кого бы я ни убивал, как бы я ни убивал, а слышу: хрустит. Шея Омогоя сломалась сухой веткой. Тело унесло шагов на двадцать. Парень рухнул – мешок, набитый рухлядью – и даже не вздрогнул от падения. Он лежал ничком, а лицо, нелепо вывернутое, смотрело вверх, на плывущие к горам облака. Из уголка рта начала медленно вытекать струйка крови.

– Омогоооой! Омого-о-о-о-ой!

Из-за коновязи вылетела Мичие: коса растрепалась, в глазах – черная вьюга. Упала на колени рядом с телом, обхватила руками, прижала к груди.

– Омого-о-о-о-ой!

Она выла волчицей: дико, безнадежно. А я окаменел, клянусь. До сих пор при мне никого не убивали. И покойников со свернутой шеей я раньше не видел. Я стоял без штанов, в чем мать родила, и знал наверняка: Омогой мертв. Живые лежат иначе.

– Зачем, Мюльдюн?!

Это я кричу? Правда, я?

– Зачем?!!

Мой брат не ответил. Он пожал плечами, отвернулся и зашагал прочь, не оборачиваясь. На ходу Мюльдюн-бёгё усыхал, уменьшался, становился прежним. Мнилось, что он удаляется гораздо быстрее, чем на самом деле. Вот-вот сойдется в точку, исчезнет, сгинет без остатка.

Вы помните день, когда закончилось ваше детство?

Я помню.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином Litres.ru Купить полную версию
Часть первая. Где брат твой, Юрюн?
Пролог 14.08.17
2 Песня первая 14.08.17
3 Песня вторая 14.08.17
4 Песня третья 14.08.17
2 Песня первая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть